Ознакомьтесь с нашей политикой обработки персональных данных
  • ↓
  • ↑
  • ⇑
 
14:32 

Я беру мягкий шерстяной плед цвета изумруда и мха, пахнущий речной мятой, кутаю ее ссутуленные плечи. Иду на кухню, завариваю крепкий душистый чай, горьковато-дымный, осенний. Специально наливаю в ту самую кружку, с которой когда-то начался Дом.

Я говорю ей: «Смотри! За окном наша осень, ее никому у нас не отнять. Еще много дней весь мир будет, как распахнутая настежь сокровищница: золото, серебро, багрянец, лазурь и пурпур…»
Я говорю ей: «Смотри! К тебе голуби прилетели, они привыкли уже, подлетают к открытому окну, почти готовы брать крошки с ладони».
Я говорю ей: «Мы скоро уедем, туда, где свет свечей, шелест платьев, звон струн. Тебе понравится, вот увидишь».
Я говорю ей: «Все будет хорошо. Я рядом, я всегда рядом…»

Она последний раз не то всхлипывает, не то глубоко вздыхает. И, кажется, совсем успокаивается. Я еще раз провожу ладонью по взлохмаченным волосам и ухожу на кухню. Здесь за окном серое небо и ветер. Мне легко говорить все это ей, но здесь, в одиночестве плечи ссутуливает тяжесть несказанных мыслей. Мне так нужно услышать сейчас это волшебное «Все будет хорошо. Я обещаю». Я упираю подбородок в колени и вдруг ощущаю, как плечи кутает мшисто-зеленый плед, пахнущий рекой и ранней осенью. И чья-то невидимая ладонь проводит по волосам…


16:10 

Мне снилась прожитая жизнь -
Чужая, не моя.
И я в той жизни был не-я...
И я кричал во сне.



Душа моя, представляешь, мне снилось, что я – маленькое желтое Солнце, свет, ставший настолько густым, что его можно взять в ладони. И молочно-белый туман прятал до поры эту нежную сердцевину.
Нежность мою скрывал золотой доспех, сиявший в лучах небесного пламени так, что слепило глаза. Я помню тепло широких мозолистых ладоней, что приняли меня, как колыбель. И лица, что склонились надо мной, были полны внезапной радостью познания чуда.
Я помню, как обрушился первый натиск ударов, не оставлявших после себя ничего, кроме восторженного ликования неукротимой силы, твердости, что никому не дано поколебать. Как сменялись на морщинистом, усталом лице, обрамленном белесыми волосами, удивление, досада и покорность. И он отступил…
Ее натиск был иным: в нем затаенное лукавство, хитрость и опыт. Но все так же сиял мой золотой доспех, не тревожа солнечной сердцевины, в глубине которой, отзвуки ударов колебались словно мягкие волны. И та же смена чувств, и вновь наступивший покой.
А после, душа моя, пришла беда. Веришь ли, никто, кроме меня не воспринял ее всерьез…
Серыми были ее одежды, и глаза – как болотные огни, что заманиваю в трясину несмышленых путников, как ледяная вода топей. И тонкий звонкий хлыст был за ее спиной… Одного удара достало мне, большего не потребовалось. Несколько мгновений невесомости, падения сквозь уплотнявшийся мрак, и золотая моя броня распалась мелким крошевом, обнажая беззащитную сердцевину. И тишина, полная звездного небытия, и привкуса нового рождения…

Душа моя, мне приснился удивительный сон. Только, проснувшись, я не знаю теперь, кто из нас кому снился…

17:53 

Воздух полнится тихим звоном и запахом дома – яблок, дыма и свежего хлеба. Вдалеке слышен плеск волны. Солнечный свет щекочет закрытые веки, играет тенями листвы. Поднимаюсь на локтях, улыбаюсь навстречу улыбке, которою научилась угадывать, еще не видя.
— Привет… — словно не было веков тишины, — Ты здесь.
— А кого ты ожидала увидеть?
— Наверное, кого-нибудь из младших Чинов. Или тонкостанную деву в накидке, заколотой фибулой с горным хрусталем. Я ведь так не определилась, во что верю.
— Думаю, крылья пошли бы мне больше, чем платье. Знать бы заранее, что будешь привередничать, подготовился бы.
— Знать бы заранее, что ты будешь ждать меня здесь, я бы иначе прожила жизнь.

Вижу, как хмурится лицо, проступает складка между бровями. Кажется, я поторопилась с серьезными разговорами. Отвратительная привычка, от которой не смогла избавиться даже сейчас. Пару мгновений размышляет, перевести ли все в шутку или все же ответить, и, поняв, что я слышу ход мыслей, выбирает второе.

— Ты же понимаешь, что в этом и был смысл – неуверенность, незнание итога. Иначе какова цена любому выбору, любому героизму, если ты знаешь, что все закончится хорошо? Помнится, у тебя самой эта идея была одно из центральных в твоих «проповедях».
— И все таки это поразительно обидно – столько времени и сил потратить на переживания, страхи и тоску, вместо того, чтобы радоваться и созерцать мир. Я могла бы просто творить, ничего не ожидая взамен, просто любить тех, кто рядом, не требуя от них быть кем-то еще…
— Ну, этим ты спокойно занималась и без того. Что же до вечного счастья и созерцания, кажется, примерно это и предполагается по программе в местах, подобных этому. Так что реализации данного запроса тебе должно хватить с лихвой.
— Значит, это и правда теперь навсегда?
— А тебе бы хотелось?

Вдалеке гулко бьет колокол, его мерные удары приносит в своих теплых ладонях летящий от заката ветер. Затронутые порывом, яблони качают ветвями, усеянными золотисто-янтарными плодами. Один, сорвавшись, падает в густую траву совсем близко от нас – только руку протянуть. Я беру яблоко в ладонь, подношу ближе к лицу. Тонкая кожура словно светится изнутри, источая медвяный аромат. Зажмуриваюсь и подношу к губам.
Над поляной колокольцами звенит смех.
— Здесь все кажется таким реальным…
— Оно таким и является. Думала, яблоко исчезнет? Или я? Или весь Остров? Не надейся, милая.
— Но если это все – реально, что же тогда было там?
— Если ты не перестанешь задавать вопросы, на которые и так знаешь ответы, я решу, что ты кокетничаешь, напрашиваюсь на проявления вежливого любопытства, чтобы блеснуть эрудицией. Ответь сама.

Все же поднимаюсь с травы, пересаживаюсь к нему спиной, откидываю голову на плечо. По глубокому вечернему небу мягко плывут золотые облака, закручиваясь в спирали там, где их пронзает мой взгляд.

— Знаешь, когда там в очередной раз все летело в тартарары, я решила придумать себе объяснение всего мироздания сразу. Причем от переедании пафоса хотелось найти какое-нибудь предельно просто и доброе, без рая, ада и воздаяния. И чтобы обязательно гарантированно хороший финал для всех. Так вот, мне в тот момент пришло сравнение с ролевыми играми. Кто-то хочет отыграть идеального героя, кто-то злодея, кто-то сознательно выбирает страдания, лишения, проблемы. Чтобы было о чем играть. И я подумала, что было бы здорово однажды собраться всеми, с кем был связан радостью, болью, потерями, обещаниями. С теми, кто предал, с теми, кто спас, кто строил с тобой вместе эту историю, и сказать, глядя в улыбающиеся глаза: «А помнишь, как мы тогда… Здорово ведь отыграли!»…

Вздыхает, зарываясь лицом в волосы.

— Можно я обойдусь без пошлого «ты не поверишь…»? Скажу только, что нас и правда уже ждут. Там котел над очагом исходит паром и хлеб почти дошел. Только сперва досмотрим закат… Мне очень давно хотелось увидеть его вместе с тобой, а было все не до того. По роли не полагалось…

10:50 

Итак, если свет, который в тебе, есть тьма, то какова же тьма? (Мф. 6, 22-23)

Есть в каждой нравственной системе
идея, общая для всех:
нельзя и с теми быть, и с теми,
не предавая тех и тех.

И.М. Губерман

Мне всегда казалось, что обостренность вопроса полярности трансцендентных сил мироздания – признак подросткового типа мышления. У детей в этом плане все просто: зло – плохое, добро – хорошее, поэтому второе неизменно побеждает первое. И никаких размышлений о «скелетах в шкафу» у доброго рыцаря или сложном детстве темного мага. «И друзей успокоив и ближних любя, мы на роли героев вводили себя».

Взрослея (вернее, подвергаясь воспитанию) ребенок узнает, что «хорошо» и «плохо» — понятия не настолько стабильные. То, что для него входит в понятие «хорошо/приятно/радостно», другими может оцениваться отрицательно. С этого момента начинается когнитивный диссонанс и построение «богатого внутреннего мира». Все еще веря в идею о том, что хорошим должно быть хорошо, а плохим плохо, ребенок вдруг обнаруживает, что его собственное место на этой шкале не столь однозначно, как ему бы хотелось.

Столкновение собственных желаний и привнесенных извне этико-эстетических постулатов создает необходимость найти новую точку внутреннего равновесия. Дотянуться до идеала становится сложно. И в этот момент приходит идея о том, что идеал – не обязателен. Не находя в себе сил тянуться вверх, человек просто понижает планку. Здесь и возникает идея тернера «Свет-Тьма-Равновесие», получившая к настоящему моменту совершенно беспрецедентное место в художественно-нравственной системе западной цивилизации. Стоит уточнить, что говоря о возрастном типе сознания, мы имеем возможность рассматривать не только отдельных людей, но и цивилизацию в целом. Ведь и у нее было свое «детство», когда понятия «зло» и «добро» были возведены в ранг абсолютных. Взращенная на идеях христианства, она представляла мир, как площадку борьбы двух диаметрально противоположных по своей природе сил.

Движение к перелому, как и в случае с ребенком, так и в случае с цивилизации было вызвано двумя факторами: столкновением внутренних желаний и внешних законов, и разочарованием в конкретных представителях «добра и света». Потому что оказалась, что жить в человеческом мире и не подвергать сомнению соответствие им невозможно. Совершенно любой благой поступок можно истолковать и как проявление высокого героизма, и как подлость или корысть. И здесь возник вопрос о том, чего ради следовать указаниям тех, кто сам не соответствует заявленной планке. Вместо необходимости тянуться к невозможному, возникло желание оправдать себя, помноженное на идеи гуманизма и приятия. И апофеозом реализации этой идеи стало возникновение образа «страдающего зла». Человечность стала приписываться не только «добру», оказывающемуся слабее и ниже своих идеалов, но и «злу», в мотивах которого стали находить качества понятные, приемлемые и даже благородные. «Ибо ничто не является злом изначально». От сложных внутренних мотивов персонажей романтизма, наделявшего своих героев богатым внутренним миром, полным противоречивых мотивов (вспомним Клода Фроло Виктора Гюго или Бриана де Буагильбера Вальтера Скота), до литературы декаданса, прямо воспевающей «эстетику упадка», где оправданием любого морального устройства служит красота. Восприятие мира бинарным, усредненным, не имеющим крайних точек, стало признаком интеллектуальности. Мы оказались в среде, где уже нельзя дать человеческому поступку однозначную оценку, не получив при этом обратного обвинения в излишней идеалистичности или вовсе пошлости. Семантика образов изменилась диаметрально. От «Демона» Лермонтова, через «Дориана Грея» Уайлда, к современному романтизму, где рядом с инфантильным или фанатичным «добром», возвышаясь над ним, стоит образ антигероя, в котором то, что раньше считалось низостью, стало зваться «свободой быть самим собой».


14:39 

Молочный мрамор колонны еще хранит тепло ушедшего солнца, хотя от заката прошло несколько долгих часов. Сейчас, в свете звезд листья резного плюща кажутся опаловыми, словно сияющими изнутри. Мне никак не привыкнуть к этой ноте несхожести – в языке, архитектуре, самом образе мысли… В моей матери кровь того же народа, но как далеко легли друг от друга наши пути. И горькое это несходство каждый раз тревожит память, поднимая со дна картины, которых бы мне лучше не видеть никогда. Где отблески пламени на мечах горят каплями крови, а канаты белокрылых кораблей стонут под натиском внезапно налетевшего ветра. Где свет звезд стал острым, как сколы льда…

Мягкий шелест ткани за спиной, словно тихий шепот приветствия. Особая эта вежливость: чувствуя голос моей памяти предупреждать о своем появлении раньше, чем прикасаться мыслью к феа.

— Я не потревожу, госпожа? Если ты ищешь уединения…
— Напротив, сейчас я особенно рада прервать его, otorno.

Тень улыбки касается губ, в глазах вспыхивают искры смеха. Словно это удачная детская шалость, придуманная на двоих. Нарушение запрета слишком осмотрительных родителей, а не королевского указа. «Отныне да не услышат уши мои наречия тех, кто пролил кровь наших братьев в Альквалондэ. Покуда я правитель этого края, не звучать ему в моих землях! Каждый, кто заговорит на нем, каждый, кто ответит на нем, будет причислен к убийцам и предателям».

«Не страшно ли тебе подле той, что причислена к убийцам, otorno?»

Словно мелкие иглы касаются ладоней – летит от севера холодный полуночный ветер. С легким вздохом подходит ближе, кутая в полы серебристого плаща. Я лопатками чувствую биение сердца. Лишь сейчас понимаю, что сильнее любой клятвы, способной связать нас, этот покой, рожденный его близостью. Проклятье выжгло на каждом из нас почти зримую печать, она все жжет самое беззащитное место между лопатками, притягивая все стрелы, даже те, что были предназначены не нам. Нам невозможно их избежать, разве только отсрочить. И сейчас, когда ты стоишь за спиной, otorno, я впервые чувствую себя в безопасности.

Там, на оставленном берегу, мы привыкли считать себя высшими среди Детей, теми, кто видел Свет Древ, теми, кто постигал искусства этого мира от самих Стихий. Были ли нам присущи эти мысли изначально, или же Он посеял их в наших сердцах – теперь это уже не имеет значения. Лишь сейчас мне открылось иное. Менегрот, не уступающий в своем величии нашим городам, его творцы, нашедшие свою грань искусства, иную, чем наша, но от того не менее достойную. Его воины, что все эти века были оплотом и опорой Смертных берегов. Те, что сами постигли науку боя. Для нас мечи тогда стали лишь одной из форм искусства. Мы не понимали тогда, чья воля вложила в нас их замысел. И никогда нам не уйти от того, что впервые мы обнажили их против родни. Но под этими звездами давно уже звучит песнь рождающихся из кузнечного горна клинков, их судьба иная. И, видит небо, если однажды им будет суждено оказаться поднятыми против эльдар, в том будет наша вина.

Мне неведом узор, что ткет владычица Вайра, я не знаю, каким будет конец. Но сейчас, чувствуя, как окутывает меня твое тепло, otorno, я понимаю, о чем говорил Государь. «Ибо если мы воистину Эрухини, Дети Единого, Он не позволит лишить Себя Своего достояния - не позволит ни Врагу, ни даже нам самим ». Ибо среди потерь мне суждено было обрести то, что казалось утерянным навеки.


00:24 

Лес сиял в лучах солнца как княжеская сокровищница: медвяное золото сосен, изумрудные листья берез, рубиновые побеги дикого винограда. Опавшая хвоя чуть слышно шелестела под тонкой подошвой, тяжесть меча непривычно тянула руку. В этой части пути лес был полон света и затаенной тревоги. Вдалеке хрустнула ветка под чьей-то ногой. Я скользнула с широкой тропы в тень, вглядываясь туда, откуда шел звук. Между деревьями промелькнул зеленый плащ, солнечный блик на миг сверкнул на обнаженном клинке. Через мгновение я увидела второй силуэт. Удача была на моей стороне: обменявшись несколькими фразами, они направились прочь от тропы. Я, облегченно вздохнув, вновь вышла на свет и лишь теперь позволила себе оглядеться.
От тропы меня отделяла странная земляная насыпь, стволы деревьев на несколько шагов вокруг были маслянисто-черными, словно тронутыми пожаром, золотистая хвоя, мягким ковром укрывавшая землю, в одном месте образовывала небольшой холмик, явно рукотворный. И я увидела…

Два ослепительно-белых силуэта в окружении густо-черного непроглядного мрака; два голоса летят над лесом. Взмывает к небу мелодичный молитвенный напев: песня-зов, песня-плач – хрустальный звон мерно падающих в каменные ладони чаши капель, шелест шелковых одежд, тепло материнских рук. И мрак редеет, отступая. Но другой голос заглушает мелодию: змеиным шипение, шорохом покидающего ножны клинка, душным хрипом последнего вздоха полнятся слова, тяжестью ложась на сердце – и меркнут в сгустившейся тьме сияющие искры.

«Это был не его выбор. В прозрении открылось тебе, что темная магия, заключенная в амулете …»
Три пары рук сплетаются над лежащим на земле предметом, голоса вновь плетут кружево мелодии, тихой песней наполняется воздух. Темнеет металл фибулы, трещины ползут по его узорной поверхности, обугливается хвоя, чернеет земля…
«Нужно отметить это место, чтобы даже случайны путник знал об опасности…»

Я вздрагиваю, ощутив прикосновение к плечу. Ветер подхватывает пригоршню листьев с насыпи и взвывает ввысь. Кроны сосен чуть слышно стонут от его суровой ласки. Хвоя больно впилась в ладони, на линии жизни проступила алая капля.
Я поднялась, опершись на меч, и направилась обратно к тропе. Выйдя к тракту все же не удержалась, обернулась, бросив последний взгляд на присыпанный хвоей холм. Могилу моего брата.


13:17 

--... Они верили, что после смерти праведники будут раз за разом проживать самый счастливый день своей жизни. Просыпаясь утром, они не будут помнить вчерашнего дня, и счастье каждый раз будет новый и полным, как впервые.

— А грешники?

— Грешники будут вечно скитаться между берегами Стикса, видя счастье других, но не в силах достигнуть собственного.

Я вдруг ловлю себя на мысли, что, те самые границы, которых я не вижу, но ощущаю каким-то особым чутьем, поместившимся между лопатками, — не стены комнаты, как мне казалось раньше, а эти самые берега. И земля под моими ногами так часто теряет прочность оттого, что вместо нее всего лишь неверное дно лодки. И с этим приходит покой.

Я люблю наблюдать чужое счастье, куда больше собственного. Последнему я не доверяю — в нем неизменно живет знание конечности, смертности всего. Наверное, из-за этого так люблю кофе — у него именно этот горько-терпкий вкус.
Чужая смертность ощущается не так остро. Я успею уйти, отвернуться до того, как печально усмехающийся Соломон прошепчет вновь, глядя на чужую судьбу: "И это пройдет". Я отвернусь, оставляя незавершенность, меняя финал, даря чужому счастью бессмертие. Хотя бы в собственной памяти. Она навсегда останется трепетно-юной, он — бескрайне-любящим. Мне повезло: все, кого мне приходилось терять безвозвратно, просто тихо уходили. Я не видела в лицо ни чьей смерти, кроме собственной.

И все же в последний день Питер, прощаясь, подарил мне маленький сувенир, карманное чудо. Я сидела в вагоне метро, глядя, как темнота за окном перелистывает мои лица, и вдруг почувствовала его: небольшой плотный шар света, сиявший внутри грудной клетки, персональную звезду в 100 космических ватт. Почти испугалась тому, насколько нежно-щекотными оказались прикосновения ее лучей: отчаянно захотелось открыть ребра и почесать сердце. "Не открывай до отъезда", — шепнул он, подмигнув на прощание рассеянными бликами солнца.
Уже в вагоне, перекатывая темноту под усталыми века, вновь коснулась этого тихого света, и он раскрылся навстречу.

Счастье — когда он без тени смущения, так, словно всегда имел на это право, склоняется к ней, вдыхая запах мокрых золотых прядей, которые пахнут моим шампунем. Это два самых сильных знака его любви: ее сияние и мой запах.
И я на мгновенье задыхаюсь от невыносимой нежности, заполнившей грудь и горло, выступившей сквозь поры кожи каплями света. Я понимаю в этот миг, как мог бы когда-то смотреть на сотворенную Вселенную Он, улыбаться от радости, которую нельзя выразить иначе чем: "Это хорошо"; радости за чужое новорожденное счастье большей, чем за собственное. И мгновением позже чувствую огненные и жгучие капли на щеках: о борт моей маленькой лодки ударяют волны неспокойного Стикса.

Позже, проснувшись, читаю в телефоне: "Ты уехала, и Питер плачет уже больше часа".

13:14 

И вдруг со всей обескураживающей остротой ощутить, что ты пророс сквозь меня, как прорастают серебристо-горькие стебли на руинах старых замков. Мне казалось, что корни твои разрушают меня. Вероятно, так оно и было. Но сейчас я вдруг ощутила всю болезненную значимость этих переплетений камня и живых тонких нитей.

Здесь все о тебе: улицы, по которым мы шли тогда, дома, которые так обрадовали тебя в том переулке, чьего имени я даже не помню, музыка, которую вместе слушали, мост, через который бежали под такими же осенними каплями, где ты укрывал меня своей курткой, прятал от серого сентябрьского ветра, блики на глянцевой поверхности Москва-реки, такие, какими я их запомнила рядом с тобой. И стало ясно, что стоит протянуть руку, рвануть на себя эти горькие гордые стебли — и посыпятся камни кладки, поскольку нечему будет скреплять их между собой.

Ты просил не писать о тебе. Прости. Я бы рада говорить только о себе, но неизменно, стоит мне попытаться найти слова, чтобы описать свой день, свою новую жизнь, полную, яркую, непривычную в своей остроте, как я ощущаю на грани слышимости мерный глубокий ритм: эхо твоих шагов, отраженное этими стенами, отзвук слов, утонувших в музыке. И чуть темнеет под ногами мостовая, поймавшая твою тень. Видно, я так и не смогла уехать, не нашла поезда, что одолел бы это расстояние, сделав его достаточным, чтобы не чувствовать, как дрожит, осыпаясь то, что я считала собой.

Такая близость бывает только между теми, кто разделил на двоих несколько жизней: столько было ссор, боли, слез рядом, столько было выпито крови друг из друга, что выходит, что во мне на треть твоя кровь, как в тебе моя. И сейчас мне кажется, что она застыла, вдруг став чужой. Оттого у меня бледное лицо и вечно замерзшие нервные пальцы, которые не могут надолго согреть ни горячая чашка, ни нежность чужих ладоней.


13:11 

Я хотела быть писателем, сколько себя помню. Вернее даже не так: у меня были разные планы на жизнь, но тяга к тексту, работе с ним, жизни в нем, проросла сквозь меня в незапамятные времена. Я просто представить не могла, что можно жить иначе, чем переводя себя в строчки. Не в принципе для людей, но для меня — наверняка.

Всех нас в школе просвещали на предмет связи биографии автора и содержания его трудов, старательно вбивая в сопротивляющееся сознание даты и имена из жизни совершенно чужих нам, давно уже отошедших в мир иной, людей. И мы учились смотреть в упор.

Фраза "Забудьте все, чему вас учили в школе" давно уже стала общим местом. На филфаке нам ее не говорили. Может оттого, что базис нам все же пригождался, может оттого, что мы и так прекрасно с этим справились. Но со свойственным нашим блистательным преподавателям неукротимым внутренним горением жрецов высшей касты, обладающих сокровенным знанием об устройстве Мироздания, нам объясняли обратное: "Не путайте биографию автора и его текст. Никогда не подменяйте одно другим. Не позволяйте себе прямых переносов."

Художественное произведение не зависимо от его размера и той формы, которую оно принимает в каждом отдельно взятом случае, всегда — обособленный, независимый, самозамкнутый мир.

Мы живем в эпоху постмодернизма*, в мире, где написано уже все, что можно было написать, и остались только бесконечные компиляции. В мире, где "цветок может стать через мгновение книгой, затем червяком, львом и т.д.". В мире, где в основе нового творения нечто первичное, но измененное зачастую до обратного, противоположного себе образа. Где эстетическое начало главенствует над историческим. Общим местом давно стала идея о том, что реального мира не существует: каждый из нас живет в своей собственной реальности, каждый воспринимает по-своему одно и то же событие.

Конечно, была та, кто вдохновил Сапковского написать Йеннифер. И образ Нильфгаарда довольно прозрачен**, если учесть, что светлейший пан родился в 1948 году. И у Толкина его легендариум начал рождаться из отрывка о падении Гондолина, где описывались не то чудовища, не то осадные машины, к которых читались отсылки к образу танка. И я готова, положа руку на томик "Сильмариллиона", поручиться, что у госпожа Макс Фрай видит удивительные сны, далекие от человеческих. Но ведь не приходит же в голову милым читателям строить прямые параллели?

К чему я веду? Друзья, пытаясь читать между строк, не перепутайте небо со звездами, отраженными ночью в поверхности пруда. Не смотритесь в эти зеркала: вы не найдете там знакомых лиц. Желаете знать правду — спросите.

* во избежание предания анафеме со стороны старших по званию стоило бы сказать "я живу", но это было бы не вполне понятно, а пояснять развернуто пришлось бы на еще один текст.
** сам мэтр, если я не ошибаюсь, дает отсылки к Римской империи, но две серебряные молнии у эльфов как-то навязчиво предлагают иную параллель.


14:29 

Oselle, нежная моя, ты снишься мне, как не снятся обычны люди. Я не вижу тебя, но слышу и чувствую; ты рядом, всегда за моим плечом. Но оглядываться – плохая примета.

Бессонница, темнота, жар. Еще по-летнему сухой ветер колышет тюль. Стрелка медленно движется по кругу, я не смотрю на часы, но чувствую ее неторопливый бег.
«Когда приходят самые верные сны?»
«Перед рассветом».

Чуть светлеет небо, слово в темный кобальт влили белил, сумрак крадется в комнату сквозь тонкую кисею. «Ты представить себе не можешь, как я устала от этой тишины. Приходи».

Свет течет, меняя оттенки от светлого янтаря до дикого меда. Мир устлан ковром золотых листьев, солнечный свет запутался в кронах вековых дубов и кленов, блики пляшут на листьях, лицах, ткани шатра. Перед откинутым пологом в кресле сидит знакомый мальчик: еще не срезанные волосы водопадом падают на плечи, но в густо-вишневых глазах уже видна тень беды. Лицо не то задумчивое, не то грустное.

Солнечный свет дробится, дрожит на поверхности воды. Смеясь, несет свои воды родник. Вода холодит босые ступни, покалывает пальцы. Мы рады этой суровой ласке: тонкая и хрупкая, как статуэтка, девушка с нежным лицом, обрамленным густым водопадом каштановых волос, ладонью зачерпывает воду, взлетают в воздух капли, хохоча, пытается увернуться от них рыжеволосая девушка, не-названная моя сестра. Еще один знаковый силуэт рядом: вечно темные одежды, штаны и рубашка закатаны, обнажая голени и предплечья, руки сложены на груди, плечи ссутулены. Я стою, прислонившись к стволу старого дуба, и напрягаю все силы души, чтобы запомнить каждый миг, каждую вспышку сознания. Я знаю, что это сон. Oselle, моя серебряная, я запишу для тебя это время, я сохраню его для тебя. Мы столько потеряли в этом вихре, но — взгляни – в этом янтаре мы навсегда вместе, застыли юные и счастливые. Вечные. «На Аваллоне знают толк в изготовлении счастья...»

Я воспеваю эту дневную тишину, эту неотвратимость молчания. Я развожу ладони в стороны, разделяя два моих мира. Я творю нас-вечных.

Берег озера, укрытый снегом: на покатых склонах старая листва и зеленая трава. Среди деревья притаилась резная беседка. Я наклоняюсь и собираю в ладонь мелкие алые ягоды. Рядом кустарник, листья на нем с маленькими иголочками...

Я собираю ягоды и шепчу про себя: "Когда не станет ни следа, ни пыли, ни ягоды остролиста..."
И боль жуткая, потому что даже сквозь сон я чувствую, как уходит из рук нить, как расходятся в стороны, словно края свежей раны, два моих мира... Я знаю, что скоро увижу тебя, и, увидев, не узнаю.

«Нет, я-то, конечно, уйду, но потом – вот вы мне скажите, – потом как вы будете без меня? Когда ни следа, ни пыли, ни ягоды остролиста не останется, чтобы заткнуть пустоту. А ведь я не вернусь!»*

Серое небо моего Вечного Города ложится на плечи как плащ. Мерно падают в вечность минуты. Я разделяю миры, две мои жизни, лежащие по разные стороны сна.
«..а он... его, честно говоря, наверное, не существует. К ныне живущему человеку он не имеет никакого отношения».
«Тогда кого ты любишь?»
«Образ, воспоминание, тень?»

Бальный зал, освещенный переливчатыми всполохами света, лунные и солнечные блики скользят по стенам, нарядам, лицам... Я вижу все словно бы сверху: так может быть только здесь, где нет привычного четырехмерного пространства, — сразу два взгляда. Кружатся пары, мы в центре: я и человек, которого я так сильно люблю в другой жизни. Я смотрю на него и смеюсь от переполняющей меня нежности, он осматривает остальных, любуясь эффектом, который производит на окружающих.

Я смотрю на нас сверху, и слышу твой голос, оselle: "Ты же понимаешь, если бы он тебя любил, он бы уже дал об этом знать? Ему хватило бы прикосновения, не то, что данных вам 15 минут..."
"Понимаю, конечно. Оттого я проснусь и буду дальше молчать».

*
«Дурная примета, связанная с растаптыванием ягоды остролиста, очевидно, возникла из-за того, что зимой этими ягодами питаются малиновки, а малиновка — священная птица»
Горький шоколад. Книга утешений

14:25 

Он, наклонившись, обнимает меня за плечи, и говорит: "Не плачь..."
Я поднимаю лицо, стараясь поймать его взгляд и смеюсь: "Неужели мы так давно не виделись? Я уже очень давно не плачу. Нет зрелища более жалкого, чем плачущая чародейка."
Он фыркает на цитату, еще раз подтверждая свою славу изысканного ценителя прекрасного, но улыбается в ответ.

Я кормлю его птиц и нищих, он в ответ старается казаться милым. Порой у него это получается почти естественно. Он гордится моей улыбкой, я — его красотой и талантом. Я чудовищно ревную его порой: вокруг стайками пёстрых рыбок проплываю девушки удивительной красоты и неординарности, рядом с которыми мои собственные "дарования" начинают казаться мне провинциальными. Он улыбается мне снисходительно: "Но ведь предпочитаю я тебя". И юноши на улице замедляют шаг, пойманные лучом моей ответной улыбки. В этот момент начинает ревновать он. Я смеюсь: "Для того, чтобы быть красивой, женщине достаточно иметь черный свитер, черную юбку и идти под руку с мужчиной, которого она любит". На этот раз он доволен цитатой.

"Ты в интернете приехала сидеть или все же ко мне?"
"Конечно, к тебе. Но ты же знаешь, что ты — единственный, с кем я могу быть в любом состоянии: во сне и наяву, сидя в сети или бродя по улицам. Для последнего, кстати, у тебя сейчас неподходящее настроение, а я забыла дома зонт".
Он вздыхает и честно старается повеселеть. Я улыбаюсь и, пока он не передумал, одним глотком допиваю почти остывший чай.

Мы столько лет вместе. Настолько давно, что, как и полагается у людей, меня уже начали спрашивать друзья, не собираюсь ли я переехать к нем. Я, смеясь, пересказываю ему эти разговоры. Он поднимает на меня взгляд: "Может и правда переедешь?"
"Мой серебряный, я слишком сильно люблю тебя, чтобы так бездарно погубить нашу близость. Ты ведь и сам это прекрасно понимаешь. К тому же мы с тобой слишком близкая родня, ни одна конфессия такого брака не признает".

"Знаешь, я, кажется дома нужна. Они все спрашивают, когда я вернусь..."
"Не уезжай. Я устал все время терять тебя. Я... мне будет тебя не хватать. Ты могла бы остаться."
"Ты же знаешь, что я вернусь. Ты ведь столько видел, знаешь, что любовь — не алхимический камень, она не дает бессмертия, и не вечна сама по себе. Я не переживу, если разлюблю тебя. Или ты меня. Поэтому я обязательно однажды вернусь навсегда, там, на самом пороге Вечности..."

Я обязательно вернусь. Однажды я навсегда останусь с тобой: стану водой каналов, чьи черные струи текут во мне пополам с кровью, брат мой; черно-белой музейной кошкой, охраняющей покой твоих книг и картин, белоснежным росчерком чайки, рассекающей твой сумрак, золотым бликом солнца, что ты зажигал для меня при каждой нашей встрече, непобедимой голубой травой, прорастающей сквозь камень мостовой, сквозь твое сердце, мой серебряный. Твоим хрустальным февральским ангелом, чтобы согревать тех, кому достало сил принять твою зимнюю меланхолию, но кому недостало тепла, чтобы ее растопить. Однажды я вернусь навсегда...


14:07 

Вспоминать, что не важны внешние события, только то, что мы видим изнутри. Не существует объективной шкалы для измерения беды или радости, если ты смотришь изнутри. Я видела тех, кого чуть не убила любовь, и тех, кто, скрепив сердце, молча переживал смерти. Я знаю, что чувства человека именно таковы, какими они ему видятся.

...я стояла перед страшным в своем молчании сиянием льдов Хэлкараксэ, видя, как пылает горизонт, освещенный заревом сожженных кораблей. И тепло руки, что держала мою руку, было единственной опорой. И я помню, как среди этих льдов, бесконечного пути, меня грели лишь гнев и любовь.

Когда мы виделись последний раз, я смотрела в глаза друга, зная, что ему суждено стать врагом. Ты помнишь последний пир, озаренный немеркнущим светом Древ, брат мой? Тому вечеру, что сменился Ночью, было суждено сохранить в себе не мало пустых клятв.

Я помню берег, озаренный впервые взошедшим над миром Солнцем. И то, как поняла, что гнева не осталось. Лишь бескрайняя печаль... Мы боялись встретиться взглядом с врагами, теми, что были родней на другом берегу, но чужое несчастье навсегда смыло обиду. Хотя и не смогло разбить цепей легшего между нами молчания.

...я помню, как зарылись Врата за моей спиной. "За право быть богом цена не высока"...
... я знаю, как мир обращается в пепел под твоей ладонью, оттого, что в тебе не достает милосердия Творца...

"Однажды я вспомню. Вспомню всё, что случилось. Хорошее, плохое. Тех, кто выжил, и тех, кого уже нет."

Странное свойство души: все события пытаться перевести в строки. Наверное важное оттого, что лишь так они обретают смысл.


09:38 

Брат мой, знаешь, как пахнет земля, когда, пробудившись однажды на рассвете, понимает, что пришла осень? Календарь – смешное людское изобретение, он так редко говорит правду. Хотя это не удивительно – творение всегда несет в себе отражение черт творца.

Уже столько дней нам говорят, что наступала осень, а я не верю им: дни огненны и неотвратимы, напоенные зноем раскаленного полудня, медленным и тягучим, как золотистый дикий мед. Шум, суета, резкость движений и мыслей – разве может в этом быть осень? Оттого я, замерев, жду, когда наступит настоящее время силы и волшебства.

И вдруг, проснувшись в один из таких дней, ты слышишь ее тихую поступь. В комнату, обращенную на восток, прогретую солнечными лучами, входит густой холодный ветер, пахнущий горечью предзимья. Дважды в году земля источает это горький, холодный, упоительный запах: осенью, прежде, чем уснуть на долгую зиму, и просыпаясь весной.

Каждый раз это «звоночек» -- первый. Сейчас, когда дни еще раскалены и суетливы, весной, когда еще лежит снег и небо укрыто серой пеленой сна, -- этот запах, этот особый ветер приходит первым, говоря о том, что все изменилось в один миг.


Брат мой, я так устала от людей. Они – прекраснее и добрее, чем я привыкла считать, их так легко любить. Среди них много тех, кто лучше тебя. Нас обоих… Но никто из них так и не смог разделить со мной эту горечь ветра, шепот засыпающей земли и танец живого, говорливого огня…


14:57 

Ты ее любишь, и благодаря твоей любви обретает смысл все, что с тобой происходит. Ты не слышишь ее тихого дыхания, но благодаря ему мир сделался чудом. И вот что еще загадочно в человеке: он в отчаянии, если его разлюбят, но когда … разлюбит сам, не замечает, что стал беднее. Он думает: «Мне казалось, что она куда красивее... или милее...» — и уходит, довольный собой, доверившись ветру случайности. Мир для него уже не чудо. Не радует рассвет, он не возвращает ему объятий любимой. Ночь больше не святая святых любви и не плащ пастуха, какой была когда-то благодаря милому сонному дыханию. Все потускнело. Одеревенело. Но человек не догадывается о несчастье, не оплакивает утраченную полноту, он радуется свободе – свободе небытия.
(Экзюпери. Цитадель.)

***

Мой добрый месье, мы столько лет знакомы, я столько часов провела, раздумывая над тем, что Вы хотели сказать тем или иным оборотом, словом, образом, что мне порой кажется, что беседы наши и впрямь были реальными. Просто Вы всегда были ведущим, а я — ведомой, среди этих бесчисленных лабиринтов мыслей. А теперь, выйдя за пределы моей книжной реальности, заговорив с другими людьми, возможно менее гениальными, но живущими рядом со мной, мне захотелось с Вами поспорить.

Есть вещи страшнее и больнее... Но я не знаю ничего печальнее, чем проснуться однажды и услышать, как в опустевшем и освободившемся сердце гуляет серо-золотой осенний ветер. Увидеть случайно лицо того, кто когда-то казался средоточием небесного пламени, и понять, что, если бы не связывающая вас память, тебе вряд ли захотелось бы задержать взгляд дольше, чем того допускает вежливость.

Я смотрю на окружающую меня сейчас жизнь и чувствую себя Петером Сьлядеком: моя собственная повесть — живая нить, на которую нанизаны чужие истории. И вдруг вспомнился разговор бывший, кажется, не позже прошлой жизни. Когда среди хаоса накатившей бури, где было слишком много правды, и еще больше искренности, меня вдруг спросили "За что ты вообще меня любишь?". И я ответила легко: "Ты сделал мой мир живым". У восходов, закатов, песен, ночных разговоров, случайных слов — у всего появился смысл, алая нить, объединяющая все в единый узор...

Мой добрый месье, Вы ведь слукавили, когда написали это. Вам Ваше равнодушие было страшнее, чем то, что Вас могут не любить. Как и тем, кто рядом со мной сейчас... Как и мне.

Когда-то мне встретилось удивительное сравнение: любовь — это свет, а человек просто стоит против света, и кажется, что сияние исходит от него. И когда он уходит, ничего не меняется, только становится ярче. Но что делать, когда сам свет погас?..


14:50 

Сабля — удивительное оружие. Легкая, быстрая, красивая...
Вернее даже не так. В какой-то момент я вдруг поняла, что держа ее в руках, ощущаю за спиной даже не крылья — два призрачных силуэта. "Сестренка, родная, мы рядом..." И с этого момента стало получаться легко и радостно, словно за меня уже отучились другие.

Но все же бастард — Miecz przeznaczenia... Жаль, что свой не получилось взять...
Стоят, прислоненные к стене дома, два бамбуковых клинка.

— Почти самурайский канон, — смеется Дракон, — Покажи что-нибудь из вашей программы.

Стойка, приветствие. Восходящая бабочка, кавалерийский круг, морской змей... Воздух наполняется приглушенным протяжным звоном, словно тихой мелодией флейты. Воздух поет в полом клинке.

— Знаешь... А ведь "Тростник, поющий у озера" может быть не только флейтой, но и клинком...
Как ты это делаешь?

— Что?

— Чудеса...

— Я обещала сестре моей сказок. Приходится создавать...

***
Вчера тренировка: легко лег в ладонь клинок, и вновь словно ладони на плечах. Теперь обе — ее. И лицо противника складывается в другие, знакомые черты. Они охотятся за мной — старые тексты, черновиками и распечатками обнаруживаются в сумке, несохраненными архивами всплывают в компьютере...

12:46 

Первым приходит звук — мерные удары каблуков о мраморные плиты, чёт-нечет, чет-нечет. После рождается картина: утопают в густом сумраке колонны, в зале нет стен, лишь эти бескрайние ряды... В глубине синего сумрака отблеск — серебряная вспышка луча выхватывает из этой неподвижности круг колодца. Я не слышу, но кожей ощущаю, как перекатывается в нем пульсирующий ключ родника. Я знаю одно: он — моя цель.

Скрип кожаной подошвы за спиной, змеиное шипение скользящего из ножен клинка. Почти не вздрогнув обернуться в одном порыве, машинально выставить блок. Сумрак позади меня обрел очертания человеческой фигуры. Широкие сладки скрадывают силуэт, превращая его в сгусток мрака, слабый свет выхватывает лишь две детали — обнаженную шпагу, нацеленную мне в грудь, и неестественную алебастровую белизну лица. Маска. Правильные до неразличимости черты искажены гримасой обиды.

Выпад. Ухожу в сторону, отбив летящий к сердцу клинок, рассекаю воздух в контратаке, целясь в плечо. Звон, почти нестерпимо громкий в этой тишине. Репоcт. Тонкое лезвие летит к прежней цели, отведя мой клинок. Увожу корпус вниз и влево, уходя в выпад. Мне чудится, что черты моего соперника исказила улыбка, но маска остается неподвижной. Звон. Протяжный стон стального клинка, я не успеваю поставить защиту. Шпага в его руке на миг вспыхивает, уловив бледный луч, горло пронзает острая боль, и мир темнеет.

... Кухня озарена мягким светом послеполуденного осеннего солнца, ветер колеблет легкий тюль. Идеальное окружение, если подумать. Но думаю я сейчас совсем не об этом. Напротив меня за столом мой собеседник рассуждает от чем-то простом и повседневном, мне бы поддержать тему, но каждое слово отчего-то усиливает приглушенную до поры боль в горле. Я еще успеваю подумать о том, что обида — до глупого инфантильное чувство, прежде чем оно накрывает меня как волна, и кто-то другой, чью незримую тень улыбки я успела уловить, отвечает вместо меня...

Мерный шорох шагов, с носка на пятку, легко. Я вижу впереди сияющую трапецию луча, я уже различаю мерное дыхание живой воды, улавливаю легкое дуновение ветра...
Спиной ловлю чужой взгляд, за миг до удара успеваю качнуться в сторону, выставив руку с мечом. Звон. Взлетают как огромные черные крылья рукава балахона, вспыхивает белое пятно маски. На белом лице застыла гримаса ужаса... Звон. Ныряю под его клинок, стараясь дотянуться до корпуса. Едва успеваю уклониться от репоcта. Звон. Шаг, подшаг, выпад... Чуть скользят по мраморным квадратам туфли, мелочь, но она лишает так необходимого сейчас равновесия, покоя, собранности. Кто ты? Я не слышу твоего дыхания, но ощущаю под маской тень затаённого смеха. Удар в верхнюю кварту, блок, выпад отшагом. Вздрогнув, ловлю в черном провале глазниц чужой взгляд и замираю, забыв себя. Всего на мгновение. Но этого достаточно. В солнечном сплетении расцветает огненная вспышка боли, мне кажется, я успеваю уловить шелестящий смех...

Подо мной играет и пританцовывает рыжий жеребец. Совсем юный, капризный и невоспитанно-добрый. Чуть пылит под копытами грунтовая дорога и, выхваченные лучами закатного солнца, облачка пыли кажутся драгоценной золотой пыльцой из старых сказок о волшебном народце, обитателях Холмов. Смеющийся рядом рыцарь протягивает мне ладонь, я подаю свою, перехватив поводья правой рукой. Мы едем молча какое-то время — стремя в стремя, рукав в руке и весь мир — только запах отцветающего лета, прогретых раскаленным дневным жаром трав, летящий от заката ветер и мерный приглушенный звон и предвкушение полета... Он мягко отпускает мою руку и первым направляет коня в галопом. Я ударяю пятками в рыжие бока и хочу рассмеяться, но в солнечном сплетении вспыхивает тугой горячий ком. Тело становится деревянным, словно неумело выточенная игрушка. Только свистит ставший вдруг плотным и злым ветер. Вскрикивает за спиной рыцарь, нужно бы остановить потерявшего управления коня, а я не могу пошевелить сведенными судорогой пальцами...

Весь мир — синий сумрак и серебряный свет. Мне осталось не больше пары дюжин шагов. Я уже могу различить бледные листья плюща, узором увившие каменную чашу родника. Развернуться, уходя в выпад, первой. Не на звук даже, на мягко вспыхнувшую на мгновение боль прежних ран. Шелест рвущейся материи, мне чудится удивление в укрытой маской темноте. Взирающее на меня белое лицо неподвижно, я не знаю, как назвать чувство, застывшее на нем. Репост. Отшаг, выпад отшагом. Я спиной к роднику. Он — моя цель, а не ты, маска. И если ты не даешь мне к нему дойти, что ж, я смогу к нему отступить.
Шаг за шагом я отступаю, не думая об атаках, лишь выставляю блоки, держа намеченную линию движения. Защищаясь, ухожу в боковой выпад, своим клинком блокирую клинок. Совсем близко алебастровое лицо, только протянуть руку... Кто же ты? Маска легко ложится в мою ладонь, падает на плечи капюшон балахона. Чуть прищуренные зеленые глаза, вздернутый нос, ямочка на подбородке... С той же застывшей неподвижностью на меня смотрит мое же лицо. Оскальзываюсь и падаю, видя, как мой двойник искривляет в усмешке губы "Я — это ты", и сердцем принимаю клинок...

Первым приходит звук — мерно вздымается сонная грудь ночного моря, я слышу как волны перекатывает камни на дне ущелья... Ветер поднимает их шелест к самому краю обрыва. Холод ночного ветра, скользящего по коже — следом. Вспыхивают над головой росчерки звезд. Глиняную породу размыли дожди, обнажив каменную крошку — острые грани больно впиваются в обнаженные ступни ног.
Нет той мимической маски, что своим узором запечатлела бы это чувство. У Отчаянья нет лица — оно все тело делает каменным, неподвижным, завершенным, почти совершенным. В жизни человеку подобного не достичь, мы завершаемся лишь однажды.

Я хочу найти другие слова, но в груди пульсирует словно сотканный из лавы цветок — жгучая черная боль, и нет сил ни на что, даже последние два шага не одолеть. Я почти согласна, но что-то мешает, что-то влечет к иному, словно тихий звон доносится из глубины.

Тихое дыхание воды, серебристый свет ночного неба, что-то больно впилось в ладонь. Каменная крошка? Нет, изгиб застывшего мраморного плюща. Я опираюсь о бортик и вижу как в центре мерно вздымающегося ключа дрожит отражение звезды, кажется, что это бьется переполненное сиянием сердце. Протягиваю руку: вместо обжигающего холода ключевой воды мягкая прохлада, вода, впитавшая в себя свет, наполняет ладонь.

Вздрагивает, пытаясь отшатнуться, склонившийся надо мной двойник. Капли вспыхивают в звездном свете серебряной радугой. Я вижу, как черты его последней маски — моего собственного лица — плывут, словно поставленная слишком близко к огню восковая фигура: нерешительность, удивление, испуг...

С гулким звоном падает на мраморный пол шпага, шелестя, оседает шелковая ткань. Нас только двое здесь — я и приведшая меня сюда Звезда.


12:43 

Плач — утешение для простых женщин, а красивые женщины идут за покупками. ("Хорошая женщина")

Нам нужно было родиться в другое время, родная. Или хотя бы читать другие книги. Нормальные подружки бегают по магазинам играючи, со смехом влетаю друг к другу в примерочные, предлагая самые немыслимые варианты. Эдакие игры в куклы для повзрослевших девочек.


У нас все по-военному прямо и понятно: вижу цель, не вижу препятствий. Вместо порыва души рациональность: цена, качество, функциональность, и "потом их можно будет в игровые переделать".

Замираю у стенда с которого на меня улыбаясь скалится бело-голубой тигр, тянусь, ища размер — все чудовищно большие — вижу удивленные глаза продавщицы. Ну конечно большие, это мужской отдел. Уже который день пытаюсь побороть в себе желание переодеться в мужское и состричь и без того недлинные волосы. Кажется, что так станет спокойнее и безопаснее. Милая, права была госпожа Стайнем: "Мы сами стали теми парнями, за которых в юности хотели выйти замуж".

Хорошо, что есть ты, ставшая сразу двумя тенями за моей спиной, кого я могу услышать не смотря на внешнее и внутреннее расстояние, с кем рядом нельзя быть слабой, не потому что не примешь, а потому что нести в гору одинаковую для двоих ношу и сетовать, что тебе тяжело нельзя никак. Можно только улыбаться, петь и рассказывать, как прекрасен разряженный воздух, как светятся изнутри облака, как однажды мы взлетим, оттолкнувшись мысом носочка от твердого гранита скалы.

И когда теперь я беру в руки саблю, я по-прежнему ощущаю две ладони на своих плечах. Просто теперь они обе — твои, нежная моя рыцарь...


15:25 

ни стоят передо мной – два брата-месяца, настоящие живые персонажи из сказки, захотела бы, не выдумала бы лучше.
Худого и выразительное лицо Апреля обрамлено копной непослушных кудрявых волос, темные глаза смотрят насмешливо и лукаво. Весь он прохладно-непредсказуемый, не знаешь, чего ожидать – первой свежей грозы, смывающей отголоски до оскомины утомившей зимы, или запоздалого снегопада. Зато солнце его особенное – ласковое и нежное, особенно дорогое от долгожданности и непостоянства.

Смеется рядом зацелованный солнцем золотоволосый Июнь: блики играют в кудрях цвета спелой ржи, но в серо-зеленых как озерная вода глазах дрожит и перекатывается тень грозовых туч. Самые темные грозы – его. Тоже, наверное, из-за контраста. Даже солнце не может вечно давать тепло, не расточая себя.

Я смотрю на них и не понимаю только одно: отчего я здесь, кто пустил меня в сказку? Но думать об этом нужно очень тихо, чтобы не услышали. А то и правда удивятся, да передумают. В конце концов, главный герой в сказках должен быть таким, чтобы читателю легко было поставить себя на его место. Улыбаюсь и слушаю, а говорим мы опять – о любви.

— … и что же значить «Встретить своего человека»? Кто он – свой человек? Тот, с кем в голове тараканы одного типа?

— Нет. Тараканы, помноженные друг на друга, имеют свойство лишь отягощаться. Свой – этот тот, при ком ты не боишься быть собой.

— А как же развиваться? Собой – это константой, состоящей из достоинств и недостатков?

— Давай объясню… Например, ты храпишь. И свой человек – тот, при ком не стыдно. При ком не притворяешься.

— То есть не проводишь рядом бессонных ночей лишь за тем, чтобы он никогда не узнал твоей страшной тайны?

— Именно… А необходимость развиваться это вовсе не отменяет. Более того, помогает. Когда вы вдвоем и принимаете друг друга, расти легче.

— Вот уж не знаю. Мне кажется, свой – тот, кто не ранит. Кого не ранишь ты. Стараешься хотя бы…
Самые уродливые шрамы всегда остаются не на теле, а на душе.

— Как у Дориана Грея?

— Да, например. И здесь важнее всего — научиться не бить того, кто сейчас рядом, за задетый шрам, за растревоженную боль. Он ведь не виноват в ней, напротив, лишь старается залечить. Иначе можно мстя за старую боль, лишиться того единственного, кто действительно хотел и мог тебе помочь.

— Знаешь, для меня сейчас любовь – танец с мечами, дне у двоих клинки направлены в сердце друг другу. И если однажды (для тебя всегда – недавно, независимо от того, сколько времени прошло) грань отточенной стали прошла насквозь, сделав сперва сердце больше, а после обрушившись пустотой, сложно допустить кого-то близко, позволить вновь подставить сердце под удар, едва тебя не убивший. Сложно вновь смотреть в другие глаза, видеть там тень и не спрашивать себя в этот миг «А вдруг и ты – тоже…», не бить самому на поражение просто, чтобы опередить…

— Сложно. Но иначе тебе всегда придется танцевать одной…

Ветер пролетает над поляной, подхватив отголосок не слов даже – молчания между ними, шелестом отзывается лес, принимая в себя тайну – одну на троих, свою для каждого. Сохрани, прошу, я вернусь через год, заберу у тебя эти слова или, кто знает, отдам новые. Потому что все сказки всегда об одном – о любви…



11:48 

Ты откидываешься на спинку кресла, мечтательно закрыв глаза. На твоих губах играет солнечными зайчиками улыбка. Я знаю, о чем ты сейчас думаешь. Твой мир лежит передо мной открытой книгой, а я все не решаюсь его прочесть – есть ли там место мне?

Ты только что закончила читать новый рассказ и теперь с жадностью впитываешь его в себя, добавляя к своей реалии новые краски. На мгновение в твоих глазах отражается серебром дождя – печаль. Легкий вздох: грусть ли, осуждение? Я заглядываю через твое плечо: тонкие пальцы скользят по узорчатым строчкам стихов. Так вот в чем дело… Играющая словами, из-за этого ты наполнилась горечью полынных искр?
Стихи… узорные Витражи, неспетая песня, незвучавшая нота… Так это их музыка не дает тебе покоя? Ты ждешь от меня песни и образы. Любимая, я не Мифотворец, не Патриарх. Слова не слушаются меня, я не могу управлять ими…

Ты снова поешь. Твой голос дарует покой и лишает его. В словах и музыке – все та же горечь. Я касаюсь твоей руки, чувствую, как вибрируют в тебе струны, отдаваясь по телу дрожью. А в твоем мире сейчас клинки дождя рассекают лабиринты дорог. Странный дождь, напоенный дымом костра и горечью незнакомых мне трав. Ты вновь зовешь меня с собой, просишь стать частью этого мира. Любимая, я не Герой, не Восставший. Подвиги нездешних земель хороши в книгах, но я часть этого мира и не умею быть иным…

Ты опускаешься рядом со мной на диван, кладешь голову мне на плечо. Я провожу рукой по золоту волос. В твоих глазах отражаются искры: отблеск костра? отсвет пожара? Мелкие льдисто-соленые бисеринки на щеках, а я уже вижу ковыльную степь, слышу далекий шум моря, касаюсь белых камней древних руин. Что это? Твой мир – как же он хрупок! В твоих глазах мольба о помощи. Любимая, я не Творец, я не умею создавать миры.

Я останусь здесь, в маленькой, пропитанной солнцем квартире, среди полок с книгами. Слышишь, на кухне уже закипает чайник? Я подхожу к полке, выбираю новый чай. Черные листья вбирают в себя горячую воду, и по кухне скользит пряный аромат, наполненный легким привкусом дыма и горьковатых трав. Ты улыбаешься, и солнечные зайчики, разбегаются, заливая все вокруг светом. Я замираю, не в силах отвести взгляд от лучистых сапфировых глаз. Любимая, я не Мифотворец, не Герой, не Творец. Я никогда не создам мир, не коснусь эфеса меча, не смогу повелевать Витражами. Но здесь в этом мире, наполненном светом солнечных бликов, я всегда буду с тобой. Я останусь человеком. Я буду дома, чтобы тебе было куда возвращаться.

***

Иногда пишешь о ком-то за много лет до встречи. Ты права, сердце мое, так было всегда. Мы были — всегда.



18:18 

Он сильно болит в последнее время — мой седьмой лепесток, единственный подарок — может на погоду реагирует, может заживает, растворяясь среди прочих узорных буквиц, которыми отмечены главы книги-тела. Забавно, но от большинства самых поворотных событий жизни остались реальные следы. А поворачивала моя река всегда перед одним непреодолимым препятствием, непреступной гранитной скалой, которую не опрокинуть никаким напором, только размыть, расточить на мелкий щебень — любовью. Не всегда к человеку, но всегда — неразделенной.

Вот первая буквица — белая полоса на левой брови, какими так любят рассекать лица своих героинь авторы простеньких фэнтези-однодневок — и лица не портит, и пафоса добавляет.
Мне почти-семь (всегда один возраст для каждого события "почти-сколько-то-лет"). Я уже точно знаю, что в этом мире нужна только для одного — встретить того, кто меня ждет. Я часто плачу оттого, что впереди еще много пустых лет, потому что встретиться мы сможем только взрослыми. И не очень по-детски пытаюсь заполнить эту сосущую внутреннюю пустоту другими людьми, похожими на Него хоть немного.
Арсений раскачивает металлические качели, пытаясь добиться непрерывного вращения. Ему на год больше, он точно знает, что любит меня, как никто никого никогда не любил, у него в семье только мужчины — он, отец и дедушка, и нам обоим кажется, что это само по себе знак идеального сочетания для одинокий бабушки, мамы и меня. И все же я злюсь, отчаянно злюсь оттого, что точно знаю — пустота не уйдет, это не он. Летит темный стальной маятник, я хочу убежать, но почему-то падаю... Вокруг испуганные лица, я прислоняю ладонь к лицу — на пальцах густо-алое, теплое и соленое. Навсегда запомню, как смотрела с балкона мама, как сама увидела все ее глазами, неправдоподобно, невозможно близко. Лицо девочки, разрисованное только двумя цветами — правая половина бесцветно-белая, только блестит большой зеленый глаз, левая — равномерно-алая, словно залитая случайно опрокинутой краской.
Помню, как впервые плакала и говорила с Богом. Было очень страшно ощутить свою смертность — простую и внезапную, к которой, как оказалось совсем не готова. Потому что впереди много всего нужно сделать, и как же он, я же обещала, он ведь ждет...
Помню, ощутила как отступает от меня кто-то большой и внимательный, до того наклонившийся близко-близко, глядевший в глаза нежно и чуть насмешливо.

Над левым уголком губы маленькое полулунье, почти незаметное сейчас. Не знаю почему, но тогда мне казалось, что это еще дедушкина бритва. Хотя это, конечно, не возможно: станок был новый, а разминулись мы с ним больше, чем на 15 лет. Мне почти-одиннадцать, я только что рыдала в ванной и честно надеялась отравиться 4 таблетками ношпы, потому что точно поняла, что никто любить меня не сможет -- девочки в школе зажимали в узком темном коридоре, смеясь предлагали разрисовать светлый пушок над губой синим -- "так хоть немного симпатично будет". Со смесью злости и надежды махнуть по лицу рыжим пластиком, навсегда стирая с него клеймо уродства. Не рассчитала силы и нажим -- зато счастлива была невероятно, теперь все точно будет хорошо.
Прибежать утром в школу, встретиться глазами с последними двумя оставшимися у меня подругами. "Мы подумали, мы пойдем к девочкам, вызнаем о тебе, может сможем расположить их к тебе, потом вернемся". Как же неумело лгут дети. Конечно, милые, идите, потом вернетесь. А что еще можно сказать тому, кто учится предавать, сам еще обманывая себя благостью намерений?

На правой руке нежная белая линия почти замкнутого браслета. Опутавшая предплечье слишком длинная нить тарзанки, я сама старательно вязала узлы, думая, что так будет куда удобнее. Руку сперва обожгло, после обдало холодом. Две испуганные дамы: "Детка, ты без руки могла остаться. Шрам же будет, дай обработать". А я глупая и гордая -- обязательно будет, настоящее мое украшение, память, застывшая на теле алым росчерком.

Последняя искренняя детская молитва: "Пожалуйста, пусть он вернется". Мне почти-тринадцать, и то, что только что расцвело во мне, больше и безысходнее меня. Как уместить эту страшную в своем величии бесконечность, которую за неимение слов получше называют любовью, в теле одной маленькой девочки, пусть и переросшей саму себя на несколько лет?

"Я ехал сюда и знал, что обязательно встречу тебя. Ты -- мой подарок за долгое ожидание..."


"Но мне же тринадцать..."
"Я буду ждать."

И после этого обреченно понять, что молитва была последней. Меня услышали, но больше не ответят. Никто не склонится у изголовья, как в детстве.
Рисовать счастливую зиму на полях школьных тетрадей и слышать, как тикает таймер за левым плечом. Завтра не наступит, милая. От безысходности предчувствия, наверное, и смогла пережить штормовые ноябрьские воды, обнимавшие одеревеневшее тело. Серое на сером, и небо глухое и безответное.

Крестик у правого запястья, линия у левого... Два белых и нежных следа. Самых глубоких, пожалуй... Но и самых незаметных. Единственных, заживлять которые пришлось не в одиночестве. В этот момент понимать, что родство душ — не всегда апофеоз близости. Есть и нечто большее — бескорыстие того, кто рядом по доброй воле, а не от прихоти Предназначения. Мне почти-двадцать три...

И вот лепесток — королевский пурпур и приглушенная боль — совсем новый, не успевший поблекнуть, выцвести в пергаментном плену межстраничья. Как и тот — первый, не залеченный, оставленный на память специально, потому что уже была эта невыносимость мерного тиканья таймера, отсчитывающего время до взрыва, и необходимость жить после, даже если обещала, что "после" не наступит. Я как удар наотмашь говорю "двадцать четыре", опуская привычное "почти", так больнее...

Сладковато-горький привкус новой осени, совсем другой главы. Только кажется порой, что на отмеренные мне боли, радости, смерти и встречи просто не хватит тела, чтобы вписать каждую из них...



записки на обрывках тишины

главная