GrosvitaHandersheim
Sin muedo
Наша деревня Удолы никогда селом не называлась, хоть церковь и посейчас стоит. Рылом не вышли: и ярмарок не проводим, и богомольцев не привечаем, и дворов раз-два и обчёлся. А вокруг степь влажная, высокотравная. Стоило бы хоть молоком приторговывать: коровёнки наши хоть мелки и сухопары, да вельми удойны. Всё оттого, что вот идёшь, бывало, мимо двора, где хозяйка не в хлеву, на воле скотину за титьки дёргает или хотя бы с подойником к ней шествует, непременно скажешь: "Реку полную тебе под кормилицу!" Керим-Горгий, пастух наш, правда, баял, что-де выпасы наши вельми добры и серые живорезы пуганы, только это он себя так нахваливал. Ведь вот ныне выученики вместо него самого робят, малые совсем двояшки, Семёнко с Павлинкой, и выходит нимало не плоше. Никто скотину не режет - ни серые, ни бурый из дальнего лесу. Отвычные потому как.
Керим заявился к нам ранней весной, лет десять, а то и все тринадцать назад. Нравом тёмен, ликом смутен, в степняцкой одежде из выворотной кожи и как есть безлошадный. Только кнут у него через плечо висел, в семь колец свёрнут. Дивились мы: коня нету, а бич исправный. Гладкокож и прям лоснится, будто чёрная гадюка в траве. Говорил парень - из дальней Степи, только кто ему поверит-то, они ж конные все, в набеге там или не в набеге. Вросли в седло с младых ногтей да мамкиной груди. И ещё - будто он из своего племени вышел. Оно и понятно - кто ж станет держать неумёху, что скакуна запалил или волчарам скормил, а то и не одного - эти же варвы неумытые одвуконь норовят проехаться. Один жеребец подсёдлан, другой, заводной, в поводу рядом бежит.
Вот, значится, какое дело. И просится эта рожа на службу: хоть за один прокорм и кровлю над башкой своей дурномысленной.
- Добро, - говорит ему Ивантей, староста наш. - Дельного пастуха у нас николи не было, хоть, по правде, обходились как ни на то.
А это значит - сами выпасали. Мужиками и большими робятами. Всей деревней без просыпу... Ох, глаз не смыкая. И то кой-какую скотинку поплоше, бывалоча, хитники резали.
Тот, знамо дело, согласен.
- Так не годится, - воспротивился отец Онфим, - покреститься тебе надо. Иначе коровки с бычками тебя не послушают.
Поп у нас был вдовый, таким вдругорядь жениться нельзя, так он себе домозаправительницу привёз. Старую, как моя кобыла Незванка, у которой к двадцати пяти годам все резцы под корень сточились, да только у бабы зубья оказались преострые и язычок под стать. К слову, оттого у нас и не село, а деревня задрипанная и зачуханная, что никому не охота беззаконие терпеть и церкву церквой признавать.
Ну, и отчего тогда малому не покреститься, раз и он, и мы одинаково анчихристы? Заделался Керим Горгием-Змееносцем. Тьфу - Змееборцем. Такой был здоровенный - еле стоймя в купель влез. А она была знаменитая, батюшка Онфим её "медным морем иудейским" прозвал. Вроде большущего кубка на низкой ножке и вся резьбой и чеканкой изукрашена. Ходили слухи, что даже не медь то была, а золото с серебром. Сплав тот электрумом по-землегречески именуется.
Поселили парня у Марицы, старой вековухи, неподалёку от старостина хлева, что на полтора десятка голов. Ивантей-богатей такой был мироед, что сирот нанимал ходить за своей скотиной, да и жена его только и таскала охапки сена, пока не померла, двух девок на батьку оставив. И девки то же творили: старшая, Светолада, и молодшая, Яромила. Назём-то с недавних пор Горгий на огороды вывозил. Мужским делом считалось.
Трепали языками про пастуха, что когда с поганым возом едет, кнутовище туда втыкает. Вовсе зря трепали, это я вам толкую: ни пылинки, ни соринки на своём любимце не допускал. А уж какие чудеса ремнём творил! Положит монетку наземь аршина на два от себя, раскрутит этак, чтобы оловянный бубенец-позвонок на самом конце загудел, и как щёлкнет рядом, пылюку взбивая! Глядь, а монетка уж у него в ладони. То же и платок девкин узорный, и стариковская трубка-носогрейка. Или пустит Горгий хвост волной и захлестнёт на крынке, что на плетне сушится: снимет и тотчас обратно взденет. С мужицкими валяными грешневиками мог то же изделать: если мужик навеселе и полный непочётник.
Видя, что он склонен к порядку, бывалоча, просил пастуха мужицкий мир выпороть кое-кого из особо заядлых. Отвечал на то Горгий:
- Кнутом бить - позорище, потом мужика выборным нельзя сделать, хоть он тысячу раз исправься. А розги-батоги - дело честное, да немудрёное. Любой дурень или баба справятся. Тем паче я по одной скотине работаю.
Коровам от него, правда, одна музыка доставалась. Никакого битья или ругани. Но того, что в песенке: "Рано утром поутру пастушок туру-ру-ру, а коровки в лад ему - му-му-му да му-му-му", - того тоже нет. Рожка или там жалейки у Горгия в заводе не было. Только идёт за ними, гонит на поскотину, да крутит этак всем своим Змеем словно крылом ветряка, бурю с Дикополья нагоняет: "У-у-у!" Вот они у пастуха словно шёлковые становятся. Мыкнуть попусту не смеют. По лугу не разбредаются. В рощу поодиночке не заходят. Как-то телушка годовалая в солонец провалилась - они у нас мало приметной коркой затянуты, чуток просевшей и трещиноватой, как на плохом пироге, а под коркой будто густой тягучий кисель. Горгий мигом захлестнул своё орудие вокруг плеч, едва ли не по горлу, - и выволок беднягу из топи невредимую.
Да что там, он и с племенным быком из соседней деревни умел поладить. Ещё махоньким бычком, по слухам, из рожка выпоил. Зарезать не дал - добрую породу почуял. Хотя бык-от по большей части смирён, это коровушки, когда в охоту придут, делаются буйные. Могут запросто через тын перемахнуть, да хоть через городское забороло, если там внутри он самый стоит!
То не о коровах. И даже не о тёлках.
Парень да девка деревенская до семи лет младень и младеня, с семи до двенадцати - отрок и отроча, а после двенадцати он недоросль, она - хвалёнка. То бишь бабки-сватьи её перед женихами во всю прыть начинают хвалить: и стряпуха-то, и ткачиха, и тонкопряха, и станом красна да на личико ясна.
Светолада ко времени, когда Горгий посолиднел, в хвалёнках уж года четыре сидела: батяня женишков перебирал. Наряд материн - душегрея мелкой зернью вкруг скатного бурмицкого жемчуга и корольков вышита, кованым кружевом по атласным рукавам и подолу изукрашена, коруна о семи зубцах с долгими ряснами сплошь маргаритовая, на юбке понёва и вовсе парчова, бабкину отцу в тыщу рублей серебром стало - тот наряд худым ей показался. Сама, небось, в пышном теле ходила - вот Ивантей новое под ту её стать и подобрал. Краса к пущей красе: у Светолады глаза-от голубы, коса до пояса ржаная, извитая, белоличка, на щёках розаны цветут. Мудрено ли, что и пастух на неё заглядывался, как по улице плыла под руку с Яромилой?
А вот Яромила росла нескладна да неладна. Черна с головы до ног, худа, юрка, патлы что палки, нос Бог семерым нёс - одной ей влепил. Как ворона против лебеди, вьюн против стерлядки, так и она против большухи. И в хозяйстве пустоцвет: то тесту разойтись в опаре не даст, то молочный горшок об пол в сердцах шваркнет - пресно ей покажется, полы не щёлоком трёт - острым ножиком скоблит. С парнями вольно говорить не умеет, на их шуточки едва ли не тем кинжальчиком отвечает. Толковали, мать, когда вдругорядь тяжёлой ходила, не на те степные окоёмы засматривалась. Вот и плевались на Яру все мужики: один Горгий хвалил и тяжёлое тесто, и перекисший варенец, от коего хмельным духом так в нос и шибало. Другого питья да печева ему, вишь, вовек не перепадало.
Выдать Яромилку поперёк Светолады срамно отцу казалось, а добрые женихи в нашу деревню заглядывать не спешили. Вот и баяли, что впору пастуха-навозника об услуге просить.
Добро, отыскался пришлый купец, Николай-молодец. Тороватый, собой пригляден, а что лет ему не так мало, тридесятый пошёл - так хоть есть кому безбрачный венец с девки снять. Свадьбу играли богато, порастрясли добро Ивантеево. Смеялись, правда, что невеста была, понятные дела, в новье, и в сороку двурогую укручивали как есть в новую, женихом подарёную. А вот сеструха младшенькая, как и следует по свадебному чину, в бабкино старьё вырядилась, что по швам посеклось и по низанному узору обсыпалось. Корова подсёдланная, право слово. Тоща моща - зашибись о плеча.
Все холостые парни при сей писаной картине затосковали: где, мол, наши очи были. Теперь кости грызть, что ли, словно псам?
А Горгий, от большой печали да невеликого ума взял да и посватался к Яромиле. Вот была бы парочка: баран да ярочка. Ну, Ивантеюшко добёр был: хоть отказал, но не от места. И притом бубна пастуху не выбил. Судачили потом - устрашился чего-то.
Николаец - лютый заяц семя-то заронил, а немного спустя по торговым делам ехать наладился. Не навсегда, мы надеялись. Через сколько-то времени явился: к самым крестинам угадал. Сына ему жёнушка родила. Первенца. От первой и второй жён ему одни дочки шли да шли - к дальней родне угодили.
Крестины задуманы были знатно. В другое место нежного мальца везти не решились, даром что церковка по малости своей была без крестильни. В тесноте, да не в обиде - тем паче отец Онфим запретил входить в святое место со сталью. Дома, говорит, свои драчливые мысли оставьте: или не учил вас никто, невежи окаянные?
Один Горгий не согласился со своим пастушеским орудием расстаться, напротив, запястье в петлю на рукояти вдел: не сталь и не железо, мол. И бает при всём народе: ты, попе Онфиме, пастырь с посохом, я пастырь с кнутом, а прочие - стадо. Тот посмотрел-посмотрел и с какого-то бодуна согласился. Много позже вспомнили, что священник не только раз в году на Пасху исповеди принимает. И новокрещенов привечает на особицу.
Словом, полна храмина люду, все принаряжены. Росным ладаном так изо всех углов и несёт. Отец сынка держит, поверх рубашонки в тонкие кисейные пелены завёрнутого, юная мать, только что от родовой скверны очищена, сзади, на руки батюшки да родной сестры повисла. Вокруг крестильного места для услады взоров толстые постилки лежат, килимы называются.
Опускают в воду крест. Подносят младеня к свячёной влаге, вот погрузят и его... Уже...
Плюх!
Тут-то оно, главное, и случилось.
Ворвались в открытые двери двое в жутком ремье и грязном тряпье, ножами размахивают. Толпа перед ними как резаная расступилась.
- Клади-неси добро драгоценное, чашу крестильную несметной ценности! - вопят.
Положим, это я так балакаю для пущего интереса. Никаких слов там не было, сплошной смрад и визг поросячий под сводами повис. Особливо младень старался-надрывался.
- Купель вам? - зычно говорит Онфим-Креститель.- Ужо будет вам купель, по первости ледяная, потом огненная!
И разом выплеснул воду вместе с младенцем на обоих татей. Одному купол по самые локти нахлобучился, пошатнул, но наземь, однако, не сронил. А если и так - невелика беда: там ведь ковёр лежал. А другой выхватил дитятю на лету одной рукой, закрылся, словно бы щитом, и орёт:
- Складай злато-серебро немедля, ино придушу червяка или зарежу!
Глядишь, и выгорело бы у него. Николаец-то, хмелён да умён, два угодья в нём, сунулся чадушко вызволять голыми руками - семь вершков железа вмиг схлопотал. Отец Онфим от такого замер истуканом. Остальные заробели и в единый миг раздались в стороны.
И никто не заметил, как Горгий снял с плеча свою драконью снасть.
Вы чего думаете, он там напоказ пляски устраивал? Шаг вперёд и два назад? Спину выгнуть, ногой притопнуть?
Нетушки вам. Уронил гибкое бычье лезвие на пол, с места не сходя, пустил-поднял волной и полоснул татя по спине, да так, что окровенил всего. Мало двух из одного не сделал. А на обратном потяге умудрился самым жалом и погремушкой захлестнуть и выхватить младеня, да так ловко и споро, что даже тонюсенькой крестильной рубашонки не просек.
В обчем, Яромила подхватила племянничка. На того, второго, навалились всей кучей, повязали, выволокли прочь. В город отправили вместе с телом подельника.
На том главные дела закончились. Начались дела интересные.
Зовёт на другое утро Ивантей к себе пастуха, говорит важно при большом стечении народа:
- Вдове ты и раньше знатную присуху устроил, а теперь к тому же в спасителях числишься. Бери за себя - вижу, человек ты стоящий. В долю введу, любимым зятем станешь.
- Не моё это, - отвечает Горгий. Все при этом видят, что изменился человек: плечи распрямились, стан выправился, глаза смотрят с отвагой. На лицо и то похорошел. - Вот Яромилу-кукен взял бы за себя с охотой, да родной отец не отдаст. Оба они знатней меня стократы. Что побочная моего хана дочь - не в ущерб родовитости: это у вас, оседлых да крещёных, есть дети, рождённые в законе, есть беззаконные, кому и на свет бы не появляться. Степь же широка и щедра ко всем без различия.
- Кто ты? - догадался тут спросить Ивантей.
- От святого отца я не прятался, - говорит бывший пастух. - Имя мне - Керимбек-багатур, боевое прозвание - Сокол-Кнутобойца. Такие, как я, идут редким пешим строем в первых рядах наступающего войска, потому что оружию нашему простор нужен и высота. Отбивает оно пущенные стрелы, обходит щиты и крушит кожаный доспех. Вырывает из рук противника луки, кинжалы и мечи. Творит успешное начало боя. Также умелые мы скороходы, потому что вначале конная лава шагом идёт, потом рысью, а пропускаем мы её через свои заслоны для смертельной атаки лишь когда в намёт поднимается. Здесь же я лишь потому, что поручено мне, храбрецу и хитрецу, отыскать и доставить к родным сердце сердца моего князя. Одного лишь взгляда хватило мне, чтобы узнать в юнице редкую красоту, гордость и душевную силу, коими во всей полноте своей наделён мой владыка. Знание девушкой наших обычаев также передалось ей с отцовой кровью.
Только и выговорил Ивантей через силу:
- Ярилка-то знает?
- Давно, - ответил Керимбек. - Не хотели мы уходить тайком, воровски. Да и на верховых лошадей только на днях я набрал: когда ты мне за спасение внука золотой червонец подарил. А теперь время приспело.
Больше не промолвили ни он, ни богатей ни слова. Собрались Керимбек с девушкой и удалились в чём были.
Говорят, добыли они в ближнем селе заморенных степняцких аргамаков - не любят у нас этой породы, больно суха, жилиста и норов имеет буйный. В соху-суковатку норовят запрячь.
Через некое время слух прошёл по всей Великой Степи, что на свадьбе любимой дочери Искендер-хана, Кок-Тенгри-Юлдуз, Небесной Звезды, с храбрейшим из храбрейших Керимом-Тайчи, то есть царевичем Керимом, гуляло десять тысяч, то есть тьма тьмущая народу - и все из них, мужчины, женщины и подростки, были воины. И что вскорости родились у новобрачных двое сынов-соколят.
- Видно, долгонек был их путь домой, - съязвил на это Яромилин отчим. - Ровнёхонько девять месяцев без семи дней тянулся.
А что ещё ему оставалось делать? Поп Онфим переосвятить церковку после всей грязи и крови переосвятил и докрестить его родного внука таки докрестил, только имя дал ему причудливое: Костянтин-Копроним. Дерьморожденный, попросту. В честь того византийского императора, который, как позже наш удалой малец, со страху нагадил аккурат в крестильную купель.
Тоже немалая слава, однако!